Венский яблочный пирог по рецепту евгении барсуковой

Политэкономия соцреализма Добренко Евгений Если до революции социализм был прежде всего экономическим проектом, а в революционной культуре — политическим, то в сталинизме он стал проектом сугубо репрезентационным. Пока канителим, спорим, Смысл сокровенный ища: Но не было недостатка в художниках.

Многолетние занятия революционной и сталинской культурами привели меня к заключению: Массовое искусство, искусство политическое, искусство ли вообще — пропаганда, официоз, китч?

Соцреализм — это и то, и другое, и третье. Я же исхожу из того, что соцреализм выполнял социальные функции искусства, но, имитируя искусство, он не был и чистой пропагандой. Соцреализм понимается здесь как важнейшая социальная институция сталинизма — институция по производству социализма. Основная функция соцреализма — создавать социализм — советскую реальность, а не артефакт.

Политэкономия соцреализма

Точнее, реальность—артефакт, о природе которого и пойдет речь в этой книге. Это политологический и идеологический спор о том, был социализм или не было его, было ли отступление от него или нет и т. Идет ли речь о реализации теории тогда чьей теории? И — еще точнее — должна быть, наконец, проблематизирована самая социалистическая реальность и ее перцепции.

Эта книга — попытка функционального подхода к сталинской культуре, нуждающейся как в новых интерпретациях, так и в новых аналитических подходах к своим текстам, к пересмотру самого корпуса этих текстов. Я обращаюсь к текстам сталинизма в поисках ответа на вопросы, выходящие далеко за пределы текстуального анализа: Поэтому я рассматриваю эту книгу одновременно и как попытку возведения моста между историей культуры в том числе литературы, кино и культурной историей сталинизма: Как и всякое производство, это имело свою политическую экономию.

Два раздела книги и напоминают нам о структуре политэкономического поля: Отбирая материал для этой книги, я руководствовался двумя критериями: Одной из отличительных особенностей соцреализма является зыбкость его границ: Однако, в соответствии с этой логикой, можно утверждать, что и у политики пропаганды, идеологии нет особой, отличной от соцреализма сферы, что означает: Некоторые из этих тем в разной мере поднимались исследователями, но прежде всего как категории социально—политической истории.

Между тем, не видя их дискурсивного и репрезентативного измерения, невозможно понять ни реального содержания этих практик, ни их глубинных социальных функций.

В пределе террор атрибутируется врагу, а на поверхности оказывается преобразующийся соцреалистический герой. Можно проследить за процессом формирования и переходности центральных дискурсивных практик в советской культуре: Но формировались они в разное время по—разному. На задний план отходит даже тема покорения природы она сама становится фоном для преображения соцреалистического героя.

На передний план выдвигается пафос созданного. Соответственно дискурс насилия замещается как раз в годы Большого террора магическим дискурсом преображения героя. Именно здесь, как представляется, следует искать истоки героического культа второй половины 30—х годов. Объясняется это не в последнюю очередь тем, что провозглашенное Сталиным в 1936 году вхождение страны в социализм автоматически означало, что социальная база преступности была уничтожена, в результате чего преступник превращался в инфернального злодея.

Смена образа врага привела к радикальной смене дискурса борьбы с ним. Оказывается, однако, что простое убийство не имеет воспитательного потенциала: Вот почему культ героя достигает апогея именно в эпоху Большого террора: Покорение — перековка — преображение — это не только стадии развития соцреалистического дискурса, но и стадии презентации масс самим массам. Здесь ничего специфически социалистического нет: Иное дело при капитализме: Это наводит на мысль не только о глубоко эстетической природе самого политэкономического дискурса, но и о глубокой связи между экономическим и репрезентационным проектами, осуществлявшимися в СССР.

Официальный же культ труда в Советском Союзе при всей своей барочной пышности не содержал в себе ничего мистического. Исторически труд не был вписан в России в кадастр социальных добродетелей. Напротив, терпение, со страдание и другие добродетели всегда так или иначе противостояли категориям интереса и выгоды и в конечном счете стоявшему за ними труду, который, будучи связанным, к примеру, с материальным обогащением, приобретал определенно негативные коннотации.

На фоне подобной традиции ввести труд не просто в число добродетелей, но возвести его в ранг высшей добродетели оказалось поистине неподъемной задачей: Поскольку же привитие социалистического дискурса большевиками в России наталкивалось на отсутствие исторической и культурной почвы, процесс не мог изначально не приобрести чисто идеологического измерения. Советский культ труда основан на отмене фундаментальной рациональной составляющей всякого труда — его результате. Фактически этот культ основан на возврате к домарксистскому объяснению труда: Между тем интерес не отменяется, но заменяется.

Зияние смысла заполняется чистой репрезентацией самого процесса производства. Продукт труда растворяется в величии проекта: Самоценным становится не продукт, но сам процесс его производства.

Несомненно, это и было то новое, что принес социализм. В этом смысле производственничество 20—х годов было вполне буржуазным феноменом. Потому оно и не привилось в Советской России: Он есть рутина и как таковой — по определению — лишен сюжета и ускользает от нарратива. Лишив труд интереса, советская культура пыталась сделать его интересным. В таком виде, превращенный в дискурс, труд обретает не только сюжетность, но и овнешняется — он начинает нечто описывать а не только описываться.

Подобный способ репрезентации труда родился из его эстетизации еще в эпоху первых пятилеток: Перцов в середине 1930—х годов, — покуда мы не сумеем раскрыть в них отпечаток не только руки и мысли, уменья и воли, но и всей жизни, всей истории нового общественного человека.

Советская политэкономия не переставала повторять: Фуко, распространяется на все общество и подчиняется своим законам. Это воображаемое не только заполнялось, но и создавалось соцреализмом. Важную роль играл здесь также политэкономический дискурс. Он подходит к своему действительному лимиту, где его референция относится только к другим знакам. Специфика этого продукта диктует как совершенно специфические способы его репрезентации — в рекламе, на выставке, в учебнике, так и специфические стратегии идеологического сбыта этого символического продукта.

Новая топография сталинизма, создававшаяся, в частности, такими крупнейшими кинокомедиографами сталинской эпохи, как Григорий Александров и Иван Пырьев, не только активно формировала пространственные фигуры в фильмах этих двух режиссеров, но парадоксальным образом раскрыла свою виртуальность и, как показывает эволюция творчества крупнейшего мастера не только соцреализма, но и мирового кино, Александра Довженко, свою конечность и неизбежность самоуничтожения.

Не будет преувеличением поэтому сказать, что предметом рассмотрения здесь является вся медиальная сфера сталинизма.

Можно поэтому сказать, что книга предлагает анализ хронотопа сталинской культуры стоит иметь в виду, что сама бахтинская идея хронотопа родилась как раз в сталинскую эпоху.